И вот как-то раз в голову ему пришла озорная мысль. Взяв ножницы, он принялся вырезать из журналов наиболее полюбившиеся ему улыбки и складывать их — «свои» улыбки — в небольшие картонные коробочки, причем каждую вырезку он накрывал аккуратным куском розовой бумаги, словно это были не просто клочки бумаги, а настоящие рождественские открытки. При этом Добби казалось, что вырезая все эти улыбки и складывая их в отдельное место, он словно становился их владельцем, обретал над ними права собственника; с этих пор они принадлежали одному лишь ему — подобно тому, как все нормальные люди являлись полноправными владельцами своих собственных улыбок. Ни одна живая душа на свете, конечно же, не знала об этой его забаве — просто ему казалось, что делать этого также не следует. Хватает уже того, — думал он, — что все кругом считают тебя уродом, однако дела его будут совсем уже плохи, если за ним к тому же закрепится репутация полоумного.

Прошло около двух месяцев и однажды Добби пришла в голову еще одна мысль, показавшаяся ему весьма интересной и, более того, вполне осуществимой. В конце концов, почему он должен ограничивать себя тем, чтобы хранить все свои бесценные улыбки в запертых коробках, когда вполне можно сделать так, что они станут для него источником постоянной, каждодневной радости, и он сможет наслаждаться ими всякий раз, как только ступит через порог своего жилища. Даже не удосужившись испросить разрешения квартирной хозяйки, он обклеил все стены своего жилья припасенными улыбками — большими и маленькими, цветными и черно-белыми, раздельными и наслаивающимися друг на друга. Между ними даже попалась одна фотография «улыбающейся» лошади.

Теперь его со всех сторон окружали улыбки — они покрывали буквально все пространство стен его скромной обители. Настоящее празднество, буйный карнавал улыбок.

И лишь сам Добби по-прежнему не улыбался им в ответ, поскольку все так же считал, что делать этого не следует. Нехорошо это.

Но вот как-то раз к нему «в гости» все же напросилась его квартирная хозяйка. Едва увидев, во что превратились стены ее благопристойной квартиры, дородная матрона прямо-таки заполыхала густым румянцем благородного негодования. Это была весьма массивная особа, намного более тяжеловесная, чем тщедушный Добби, раза в два старше его, рано овдовевшая, основательно потрепавшая себе нервы и от этого, как ему казалось, любившая изводить также и других людей. Немудрено, что Добби ее где-то даже побаивался и давно бы уже сменил квартиру, однако хозяйка брала с него весьма умеренную арендную плату, сама производила уборку в квартире, и где-то вскоре после того, как он поселился в ней, даже попыталась было пару раз изобразить на своем лице улыбку. Правда, вскоре у нее окончательно пропало желание повторять подобные потуги, и ее поведение ни в чем не стало отличаться от того, как вели себя все окружавшие Добби люди: она старалась как можно скорее прошмыгнуть мимо него и по возможности не встречаться с ним взглядом.

— Знаете, Добби, — проговорила она во время того визита в его каморку, — я не хочу, чтобы вы портили мои обои своими бумажками. — Да-да, именно так и сказала: «бумажками», и Добби даже покоробило, как она отозвалась о его улыбках.

Впрочем, выхода у него не было, так что пришлось исполнить волю квартирной хозяйки, хотя он и постарался снять улыбки как можно аккуратнее, чтобы, не дай Бог, не повредить, не порвать хотя бы одну. Разумеется, избежать этого удалось далеко не всегда, но те, которые все же уцелели, он снова старательно разложил по коробкам. На душе у него кошки скребли, пока он ползал вдоль стен и отклеивал свои улыбки; настроение совсем испортилось и после того случая он уж наверняка сменил бы жилье, но… но другой квартиры у него на примете не было. Эта же, какая-никакая, все-таки являлась его домом; у всех нормальных людей был свой дом и ему тоже не хотелось даже на время оставаться без крыши над головой. Так уж ли намного он был хуже других?

И все же даже после того, как стены квартиры лишились столь милых его сердцу улыбок, Добби продолжал машинально останавливаться у мусорных ящиков, выискивая взглядами выброшенные журналы с яркими, красочными иллюстрациями, плакаты и тому подобные вещи. Идя с работы, он неспешно заглядывал чуть ли не в каждую урну и потому лишь запоздно добирался до своего скромного жилья в старом, основательно обветшалом доме, в котором лишь с большим трудом можно было подметить следы некогда присущего ему викторианского стиля.

И вот однажды, по привычке неспешно возвращаясь домой, Добби выхватил взглядом человеческий манекен, выброшенный на помойку позади универмага на Лайтхауз Авеню.

Первым делом он обратил внимание на улыбку. Пенопластовая кукла выглядывала из-под крышки просторного и глубокого мусорного контейнера и призывно улыбалась ему. Добби подошел ближе, остановился и стал пристально всматриваться в ее лицо, тогда как она также не отрывала от него своего взгляда и своей улыбки, не пытаясь ни опустить глаза, ни отвернуться, ни юркнуть куда-то в сторону по примеру остальных людей.

— Привет, — негромко проговорил Добби, решив немного позабавиться с новой знакомой.

К собственному недоумению он поймал себя на мысли о том, что также улыбается ей, и хотя ему было прекрасно известно, что настоящая улыбка оставалась для него уделом бесплодных мечтаний, она и после этого не отвернулась, не спряталась и не удалилась прочь. Действительно, она по-прежнему улыбалась ему — улыбалась, улыбалась, улыбалась. Перед ним была большая и по-настоящему радовавшаяся его обществу кукла — вот что это было такое.

Для него же не менее важным было то, что и он в ее присутствии мог улыбаться, причем теперь у него не появлялось ощущения, будто в этом есть что-то порочное, и что делать этого не следует.

— Привет, — тем же тоном повторил он, словно развивая свою невинную забаву. В конце концов, он прекрасно знал, что на самом деле она ненастоящая.

Конечно же, Добби и раньше видел подобные ей большие куклы, такие же манекены — ими были уставлены витрины чуть ли не всех магазинов готовой одежды, причем все они радостно посылали ему свои улыбки. Он частенько останавливался перед такими витринами и подолгу всматривался в их неживые лица, втайне радуясь тому, что они все же улыбаются ему, чуточку ревнуя за то, что улыбки эти адресовались и другим людям, и все же наслаждаясь их прекрасными, точеными лицами.

Однако все те куклы-манекены, что стояли в витринах универмагов, были другими; все они были облачены в шикарные наряды, да и вид у них был гордый, надменный, неприступный, но одновременно какой-то глянцево-неживой и безликий. Что и говорить — они ведь на публику работали. Зато эта кукла, случайно обнаруженная им на помойке, была совершенно голой и, наверное, основательно продрогла на свежем воздухе; к тому же ей недоставало одной ноги — потому и выбросили, наверное, — и вид у нее был совсем несчастный, брошенный.

Зато она улыбалась ему; только лишь ему — и никому больше!

Именно тогда в мозгу Добби созрело решение отнести ее к себе домой, в свою убого обставленную, одинокую каморку. После этого он выбрал время и специально сходил в магазин готового платья, где купил ей красное платье — совсем как для рождественского вечера, — и такого же цвета шляпку. Он даже отыскал где-то почти новый кукольный парик, перекрасил его в черный цвет и аккуратно водрузил на голову пенопластового манекена. Место для нее он уже давно облюбовал — в углу, за письменным столом, тем более, что таким образом совершенно не было видно, что одной ноги у куклы нет. Правда, утром, перед уходом на работу, ему приходилось перетаскивать ее в комод — на всякий случай, чтобы квартирная хозяйка ненароком не увидела — но зато по возвращении он тут же водружал ее на прежнее место в углу и она снова радовала его своей неизменной улыбкой. А он улыбался ей в ответ.

Добби назвал ее Пегги-Энн, поскольку с самого начала решил, что у нее должно быть свое собственное имя.